Мамай
Вишь ножик, лучину которым шшиплют? Я его из Мамаевой шашки сам перековал.
Эх, был у меня бубен из Мамаевой кожи. Совсем особенной: как в его заколотишь, так и травы и хлеба бегом в рост пустятся.
Коли погода тепла, да солнышко, да утречком в Мамаев бубен колотить станешь, вот тут начнут расти и хлеба и травы. К полдню поспеют, а вечером и коси и жни. А с утра заново вырашшивай, вечером опять хлеб собирай, и так — кажной теплой день. Только анбары набивай да кому надобно — уделяй.
А ты говоришь — не жил в то время. Лучше слушай, что расскажу, — сам поймешь, — не видавши не придумать.
Мамай, известно дело, басурманин был, и жон у его цельно стадо было, все жоны как бы двоюродны, а настояшша одна — Мамаиха. И очень эта Мамаиха мне по нраву пришлась: пела больно хорошо. Бывало, лежим это мы на полатях (особенны по моему указанию в еенном — Мамаихином шатру были построены). Лежим это, семечки шшолкам да песню затянем. Запели жалостну протяжну. Смотрю, а собака Кудя, — вишь, имя запомнил, а ты не веришь! Дак сидит эта собака Кудя и горько плачет от жалостной песни, лапами слезы утират. Мы с Мамаихой передохнули да развеселу завели.
Птицы мимо летели, сердешны, остановились да к нашему пенью прибавились голосами. Даже Мамайка, — это я Мамая так звал, — сказывал не однажды:
— И молодец ты, Малина, песни тянуть. Я вот никакой силе не покоряюсь, а песням твоим покорен стал.
Надо тебе про Мамая сказать, какой он был, чтобы убедить тебя, что во ту пору я жил. Я тако скажу, что ни в каких книгах не записано, только я в памяти держу. К примеру вид Мамаев: толстой-претолстой, — живот на подпорках, а подпорки на колесиках. Мамай ногами брыкат, подпорки на колесиках покатят, будто лисапед какой особого манеру.
Ну, кто тебе скажет про Мамаевы штаны? А таки были штаны, что одной штаниной две деревни закрыть было можно.
Вот раз утресь увидал я с полатей, — идет на Мамая флот японской. Мамай всполошился. Я ему и говорю:
— Стой, Мамай, пужаться! С японцами я справлюсь.
Выташшил я пароходишко, — с собой был прихвачен на всякой случай. И пароходишко немудряшшой, — буксиришко, что лес по Двине ташшит.
Ну, ладно. Пары развел, колесом кручу, из трубы дым пустил с огнем. Да как засвишшу, да на японцев!
Японцы от страху паруса переставили да домой без остановки.
Я ход сбавил и тихим манером по морю еду с Мамаихой. Рыбы в переполох взялись. Они, известно, тварь бессловесна, но нашли-таки говоряшшу рыбу. Выстала говоряшша рыба и спрашиват:
— По какому такому полному праву ты, Малина, пароход пустил, ковды пароходы ишшо не придуманы?
Я объяснил честь честью, что из нашего уемского времени с собой прихватил. Успокоил, что вскорости домой ухожу. Прискучило мне Мамая терпеть. Я и говорю ему:
— Давай, кто кого перечихнет. Я буду чихать первой.
Согласился Мамай, а на чих он здоров был. Как-то гроза собралась. Тучи заготовку сделали. Большушши, темняшши. Вот сейчас катавасию начнут. А Мамай как понатужился, да полно брюхо духу набрал, да как чихнет! Да тучи-то — которы куда. И про гром и про молнью позабыли.
Ну, ладно, наладился я чихать, а Мамай с ордой собрался в одно место. Я чихнул в обе ноздри разом. Земля треснула. Мамай со всем своим войском провалился.
Мне на пустом месте что сидеть? Одна головня в печке тухнет, а две в поле шают.
Пароходишко завел да прямиком на Уйму. Товды городов мало было, а коли деревня попадалась, то малость подбрасывало.
Остался у меня на память платок Мамаихин, из его сколько я рубах износил, а жона моя сколько сарафанов истрепала.
Да ты, гостюшко, домой не торопись, у меня погости. Моя баба и тебе рубаху сошьет из Мамаихинова платка. Носи да стряхивай, и стирать не надо, и износу не будет, и мне верить будешь.